Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних просмотр данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕН! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту pbn.book@gmail.com для удаления материала
Книга "Если бы Пушкин жил в наше время... - Бенедикт Михайлович Сарнов", стр. 70
Вскоре после появления статьи Непомнящего «Литературная газета» напечатала большую статью священника Вячеслава Резникова, написанную, как сообщено в предисловии к ней, «по мотивам его книги, оказавшей огромное влияние на тех пушкинистов, которым удалось в свое время (она писалась почти полтора десятилетия назад) ее прочесть».
Мне хочется привести здесь некоторые из рассуждений священника, взявшегося за перо, чтобы поделиться с нами своим опытом прочтения Пушкина:
…В «Капитанской дочке», в этом единственном и неповторимом произведении, мы видим удивительную вещь: невидимый Властитель становится поистине главным героем повести. Он все делает, нее определяет, и Гринев в конце концов почувствовал, увидел Его руку. Не зря же он после всех событий взялся за перо. И мы, вслед за ним прослеживая сюжетные узлы повести, всякий раз поражаемся, насколько результаты всегда были противоположны человеческим замыслам…
Гринев, по-видимому, и написал свои записки с целью, чтобы всякий человек, прочитав их в трудных жизненных обстоятельствах, ободрился; чтобы вспомнил, что человек — не песчинка, что над каждым из нас непрерывно бодрствует Тот, для Которого нет случайностей, Кто все доброе в нас поддержит, все неразумное поправит, от всякого зла защитит и без Чьей воли ни один волос не упадет с нашей головы…
Не могу сказать, чтобы такое прочтение «Капитанской дочки» было мне близко. Но оно ни в малейшей степени не кажется мне чужеродным пушкинскому мировосприятию, искусственно ему навязанным.
Вот, скажем, для Марины Цветаевой самым главным в этой пушкинской повести был Вожатый, Пугачев. От него шла на нее могучая, все ее существо заворожившая чара.
Для Фазиля Искандера таким центром повести, ее «фокусом», вобравшим в себя всю ее притягательную силу, оказался… Савельич. Потому что в нем, как он говорит, «была преданность. Величайшее чувство, красоту которого Пушкин столько раз воспевал в стихах. Ненасытный, видно, голодал по этому чувству…».
А для меня центром повести всегда был Гринев, который даже под страхом виселицы не смог поцеловать жилистую руку Пугачева. И Маша, которая говорит про Швабрина: «…но как подумаю, что надобно будет под венцом при всех с ним поцеловаться… Ни за что! ни за какие благополучия!»
Но, несмотря на это различие восприятий, я с готовностью принимаю и прочтение Искандера, и прочтение Цветаевой. Потому что все, о чем они говорят, действительно есть у Пушкина. Просто они это вытащили, выявили, укрупнили, пропустив через увеличительную призму своего субъективного восприятия.
И то, что увидал в «Капитанской дочке», благодаря своему религиозному миросозерцанию, священник Вячеслав Резников, в этой повести Пушкина тоже есть. То, что этот открывшийся ему «глубинный» смысл «Капитанской дочки» (а на самом деле — один из множества смыслов, которые можно из нее извлечь) он не высосал из пальца, не навязал Пушкину искусственно, подтверждает пушкинская повесть «Метель», где та же мысль выражена с наглядностью и очевидностью притчи.
Пример этот показывает, что не только крайняя субъективность восприятия, но даже его «идеологизированность» может не мешать (и даже способствовать) адекватному пониманию художественного текста. Но — лишь в том случае, если читатель (а тем более интерпретатор) не стремится подогнать интерпретируемое им художественное явление под свою идеологию или каким-либо иным способом не пытается поставить его на службу исповедуемой им идеологии. А Солженицын, как мы видели, поступает именно таким образом. Как и подобает истинному идеологу, он использует Пушкина в своих идеологических целях — совершенно так же, как некогда Ленин попытался использовать Л.Н. Толстого — в своих.
Полемизируя с книгой Андрея Синявского «Прогулки с Пушкиным» (жанр которой он определяет замечательным, специально для этого случая изобретенным словом «червогрыз»), а заодно и со всеми советскими интерпретаторами пушкинского творчества, Александр Исаевич разворачивает перед читателем целый фейерверк цитат, долженствующих показать нам утаенного от советского читателя, истинного Пушкина:
Мы постепенно вступаем в объем, не изъеденный ходами критиков. Мы оглядели, они в Пушкине изрыли, — но еще остается: от чего уклонились, а без этого и картины нет.
С какой уверенностью и знанием возражает Пушкин Чаадаеву:
«Что касается нашего исторического ничтожества, я положительно не могу с вами согласиться… (следует беглый обзор событии). Разве вы не находили чего-то величественного в настоящем положении России?.. Клянусь вам честью, что ни за что на свете я не захотел бы переменить отечество, ни иметь другой истории, как историю наших предков, такую, как нам Бог ее послал».
Или в очерке о Радищеве:
«Умствования его пошлы и не оживлены слогом… охотнее излагает, нежели опровергает доводы чистого атеизма… думал подражать Вольтеру, потому что он вечно кому-нибудь да подражал… Истинный представитель полупросвещения».
И о «Путешествии» его, в тих святцах российской ревдемократии: «…Сатирическое воззвание к возмущению… Варварский слог… Бранчливые и напыщенные выражения… с примесью пошлого и преступного пустословия… желчью напитанное перо… Мы никогда не почитали Радищева великим человеком. Поступок его всегда казался нам преступлением, ничем не извиняемым, а «Путешествие в Москву» весьма посредственной книгой…»
А еще о Соединенных Штатах, 150 лет назад:
»С изумлением увидели демократию в ее отвратительном цинизме, в ее жестоких предрассудках, в ее нестерпимом тиранстве. Все благородное, бескорыстное, все возвышающее душу человеческую — подавленное неумолимым эгоизмом и страстию к довольству…»
Александр Солженицын. «…Колеблет твой треножник»
Что тут можно сказать?
Во-первых, не такой уж он утаенный — этот предъявленный нам «новый» Пушкин.
Слова Пушкина о том, что он ни за что не хотел бы переменить отечество (к ним мы еще вернемся), навязли в зубах, до того часто их цитировали. А что касается его инвективы американской демократии, так она затрепана еще того больше. Редкая политическая статья времен «холодной войны» обходилась без этой знаменитой цитаты, в которой Пушкин еще полтораста лет назад якобы разглядел зловещий лик американского империализма. (Ново у Солженицына только то, что у него цитата эта призвана подтвердить обоснованность неприязни Пушкина не к империализму, а к демократии, которую — вот, оказывается — и сам Пушкин не больно жаловал.)
Это к вопросу о том, так ли он уж был нам неведом, этот «не изъеденный ходами критиков» Пушкин.
Л теперь — о том, в какой мере этого отобранного и предъявленного нам Солженицыным Пушкина можно считать истинным.
Когда-то, давным-давно, поэт Михаил Львовский сочинил душераздирающий «Монолог цитаты» — язвительную сатиру, разоблачающую хорошо