Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних просмотр данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕН! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту pbn.book@gmail.com для удаления материала
Книга "Хелла - Алена Махонинова", стр. 36
14 марта 1978
А. О. Александр Осипович Гавронский. Внук чайного магната Вульфа Высоцкого. Родился Гавронский в Москве. Жил в Одессе. Похоронен в Кишиневе. Перед революцией примкнул к партии эсеров и на фабрике, принадлежащей семье, устраивал митинги рабочих. Из-за угрозы ареста ему пришлось уехать учиться за границу – в Германию и Швейцарию, где потом он работал театральным режиссером. После революции Гавронский стоял у истоков советской кинематографии. Вместе с женой Ольгой Улицкой они сняли первый звуковой фильм Киевской киностудии. Назывался он «Любовь», но повествовал о ее крушении из-за несхожести взглядов любовников на современные политические события. Фильм был уничтожен вскоре после того, как Гавронский получил свой первый из череды добавленных потом лагерных сроков.
Тамара Петкевич называла Гавронского своим первым и самым важным учителем. Ариадна Эфрон отзывалась о нем как о талантливом и культурном человеке, работать с которым было в радость. Для Хавы Волович он был обаятельным старым профессором, милым стариком. Именно ее устами Хелла в своих мемуарах восклицает: «Ты заметила? Там, где он, будто светлое пятно в темноте. А кругом, как ночью вокруг лампы – движение, жужжание, тепло! Заметила ли ты?!»
Конечно, Хелла заметила и согревалась его теплом. Может быть, даже слишком, как я догадываюсь по едва уловимым намекам в переписке Александра Осиповича с Тамарой вскоре после его освобождения, когда он вернулся, хотя все еще в статусе ссыльного, в Украину к дождавшейся его жене. Лагерному прошлому и тамошним людям они в письмах уделяли места совсем немного. И даже если место находилось, сквозь похвалы и восхищения проглядывала некая недавняя размолвка.
«Хелла провела у меня около 2-х недель, – писал Александр Осипович Тамаре 25 декабря 1952 года, – и у меня не осталось ни сучка ни задоринки на душе. Не пойму, кто из нас лучше стал за эти пять лет. Она, конечно. И не думай, что она „старалась“, нет, она была собой. Но такой богатой, творческой, чуткой я ее не знал. Спасибо ей. Опять будет писать и уже здесь написала несколько маленьких шедевров. Есть в ней некая гипертрофированная честность, которая порой проявляется резко…» Почти то же самое он повторил и в письме от 11 января следующего года: «Ты просишь, чтобы я тебе о Хелле написал. Скажу вот что, я ее еще не знал такой, какой она была со мной. <…> Никогда не знал в ней столько чуткости, понимания даже непонимаемого, глубины и чистоты. И пишет она замечательные вещи. Начиная с 10 декабря каждый день по шедевру и теперь продолжает. Пытался я переводить (я не совсем хорошо знаю язык), но ничего не получилось. Да и не может получиться – музыку и ритм не передашь, тут конгениальность нужна, и таковая отсутствует. Пробыла она больше двух недель (с 3–21), и именно так, как я написал: без сучка и задоринки. А для того, чтобы рассказать, как она ко мне, и слов искать не хочется… Это уж до нашей встречи».
Те Хеллины листки, которые есть у меня (машинописные, журнальная публикация), – это тексты более ранние, чем цитированная переписка, еще лагерного периода или же написанные сразу после освобождения, после выхода из «последних ворот», по выражению самой Хеллы. У меня есть русский перевод листков и часть оригинальных, на немецком. Те, о которых Хелла в своих мемуарах писала: «Ты все самое свое сокровенное несла профессору…» Это ее исповедь и воспоминания. Полные тоски и ностальгии. Меня давно занимает мысль о возможности их перевода на чешский. Я сравниваю русский вариант с немецким и ничего достойного из этого не получается.
Годы,
что прошли передо мной,
люди,
страны,
событий яркий след,
безмолвье пережитых чувств —
все разом воплощается
в воспоминанье,
что так болит,
что слито воедино
с самым давним,
но до сих пор живым
кровоточащим.
И в неизбывной тяжести бессонной
ночи
с воспоминаньем этим
я возвращаюсь далеко назад.
В ладонях моей матери
лежит моя ладонь
и влажные глаза глядят
в мои глаза
и все-то
все
провидят
понимают
хотя сказала я одно лишь:
– Мама,
прощай! 7
17 января 1960
Дорогая моя! Томик мой!
Если бы кто-нибудь даже умело, мастерским образом написал все, что с нами случилось, – читатель сказал бы: слишком много, слишком густо, слишком сложно. И стал бы он считать наши слезы и часы тоски и усталости и, ей-богу, он захотел бы извиниться, даже не зная за что.
Да, жизнь наделила нас суровой судьбой – но такое случается с миллионами. Но она нас – Тебя, меня, и нам подобных еще наделила каким-то изнутри идущим огнем. Потушить мы его не можем, как не можем жить без сердца или дыхания… Все это мы знаем, но знать здесь не выход.
Когда Ты писала мне (это не так давно): уйма людей, людей, а никто, неужели никто? То я стонала от Твоего горя, замирала от Твоего одиночества, родная. Потом все изменилось: встретился человек, и все засияло, ожило; многолетнее оледенение растаяло мигом. Творчество, радость, счастье! Все как во сне пришло, прошло и ушло. Обыкновенное чудо.
Томик, собери в себе все это счастье, не покинет оно Тебя, если Ты его не покинешь! Есть письма, есть встречи, есть невозможное! Оно существует, если мы в силах сделать его возможным.
Томик, любимый мой, я знаю, что летом – как угодно, где угодно – сказка найдет свое продолжение. Так должно быть. Не протестуй, не сомневайся! Мне нужно Твое счастье – иначе я в своем горе задохнусь. Я хочу, чтобы Ты сейчас же стала писать – нечто вроде дневника этого такого живого в Тебе последнего счастья, записи, воспоминания, что угодно. Чтоб не растерзать, чтоб не удавиться, чтоб дождаться лета. Пиши для себя, для него, для меня – все ровно. Ты умеешь. Это само напишется от избытка горя и счастья. Ты меня слышишь, родная, дорогая моя? Ты мне веришь?
Я все прошла, что только может быть светлого и темного. Я осознаю все светлое теперь куда яснее и сознательнее, чем тогда, когда оно было.
В Тебе ничего не нарушено, Ты не спорь с собой и против себя! Господи!
Мне очень плохо, Томик, я