Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних просмотр данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕН! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту pbn.book@gmail.com для удаления материала
Книга "Последнее желание - Судзуми Судзуки", стр. 2

На девятый день я поставила перед мамой теплую лапшу с луком и мэнтайко. Домой я вернулась под утро, и мне хотелось спать, но разозлившись на маму, которая не могла ответить, что бы ей хотелось съесть, я приготовила лапшу, купленную еще летом. Для меня было бы достаточно простой лапши, но после приезда мамы я запаслась луком и мэнтайко[1]. Маленькую красную пиалу с лапшой я поставила на небольшой столик рядом с футоном[2], и мама сказала, что это вкусно. Но сделав три-четыре движения палочками, она положила их на стол. Лапша осталась почти нетронутой.
– Очень вкусно, спасибо, но мне хватит.
Вид мамы в футоне согнувшейся над дешевым столиком из гипермаркета хозтоваров – все это совсем не вязалось с выражением «последние дни». Она даже не носила белье под растянутой пижамой, наверное, больничной. Желтая пижама в цветочек, выбранная мамой, казалась неуместной. Но у нее не было сил носить что-то другое. Возможно, пижаму принес кто-то из ее знакомых, но я не видела, чтобы кто-нибудь ее навещал. Мне пришли на ум образы смерти и грусти из ее стихотворений, и в животе возникла тяжесть.
– Ладно, не ешь.
Мои слова прозвучали чересчур резко, хотя я этого не хотела. Через желтые тюлевые занавески просачивался почти летний свет и падал на выгоревший ковер. Я больше не могла сидеть на грязной подушке, поэтому отложила лапшу, встала, чтобы убрать мамину посуду, и повернулась к раковине. Одна из двух комнат была забита одеждой и сумками, в ней еще стояла широкая кровать, поэтому я не показывала ее маме. Мне хотелось, чтобы наша совместная жизнь проходила в другой, просторной комнате, в которую вела входная дверь. Там же были раковина, дверь в туалет, дверь в ванную. Я осознавала, что в нынешнем состоянии у мамы больше не было сил сообщить мне, что брендовые сумки и одежда – дурной вкус, но мне все равно не хотелось ей их показывать.
«Извини», – проговорила мама. Мои слова и мое поведение показались ей злыми, холодными, обиженными. Странно, что она решила извиниться передо мной за то, что ничего не съела. Я хотела извиниться перед ней сама – извиниться за свои поступки. Стараясь не шуметь, я выбросила остатки лапши в раковину и принялась мыть посуду, но вдруг заметила, как мама медленно, пошатываясь, подходит ко мне. Я чувствала ее, я видела отражение ее силуэта в раковине, но все равно это казалось не совсем реальным: она с трудом могла дойти даже до туалета, а умывалась и чистила зубы в футоне, для чего я подносила ей воду и туалетные принадлежности.
Мама подошла, прошептала: «Извини», – и погладила мою руку прямо над татуировкой. Я не обернулась, продолжая натирать губкой уже вымытую чашку. До маминого приезда я почти не пользовалась губкой, но за эту неделю она уже пожелтела и сморщилась с одной стороны. В моем районе шумно ночью, но вот днем людей почти не слышно. Корея-таун, расположенный напротив, весь день забит народом, но у нас же жизнь наступает только после захода солнца, даже летом. Доносилось лишь жужжание автомобиля где-то в далеке. Татуировка зазудела от маминого прикосновения.
Почти вплотную приблизившись к моей спине в своей цветочной пижаме, она сказала: «Кажется, я могла бы еще кое-чему тебя научить». Бросив желтую губку, я замерла, держа в руке намыленную тарелку, как будто мое малейшее движение могло спугнуть, сдуть мою страшно исхудавшую маму. Слабая струйка воды из крана с противным дребезжанием падала в блестящую раковину.
– У меня так мало времени. А мне так нужно, так нужно еще столько всего тебе сказать.
Я пробормотала что-то невнятное в ответ, подождала еще несколько секунд, а затем медленно подставила тарелку под струю воды и принялась ее отмывать. Больше двадцати пяти лет назад началась моя жизнь вне мамы, и семнадцать из них мы прожили вместе, поэтому ее слова о том, что этого времени будто бы ей не хватило, чтобы сказать мне что-то нужное, меня страшно взбесили (как и эта ее желтая пижама в цветочек). Однако вряд ли мама хотела сообщить мне что-то, пока мое тело не стало полностью моим. Она не была замужем ни разу. И даже после того, как я побывала внутри нее, а потом прожила жизнь рядом с ней, мое тело полностью принадлежало ей – по меньшей мере до тех пор, пока я не научилась зарабатывать самостоятельно.
Наконец я повернулась, сообразив, что она же устанет стоять, и увидела, как она медленно и неторопливо движется к футону. Футон, который я специально разложила в центре комнаты, чтобы ей удобней было есть и ходить в туалет, был залит солнечным светом, падавшим сквозь грязный тюль. Он ждал маму, которая шла к нему, пошатываясь, в своей аляповатой пижаме. Для мамы я всегда была посторонним объектом. В кухне, которая была отделена от комнаты мутным стеклом, было темно даже днем, если не включать свет. Даже в темноте мне были видны мамины кости под пижамой – настолько сильно она исхудала.
Я все еще ощущала тепло маминой руки после ее прикосновения к моей татуировке, под которой спрятан красно-белый след от ожога. Я смотрела на женщину, медленно переступавшую по комнате, потерявшую половину своих когда-то роскошных волос, которая буквально обожгла мою кожу.
Вечером того же дня я отвезла маму на такси в больницу, поскольку она не могла дышать и запаниковала. Следующие две недели я навещала ее ежедневно примерно в одно и то же время. Члены семьи могли являться в больницу хоть утром, хоть ночью, поэтому я могла оставаться с мамой до тех пор, пока она не заснет. Но я не могла возвращаться домой прямо из больницы, поэтому сидела с