Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних просмотр данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕН! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту pbn.book@gmail.com для удаления материала
Книга "Любовь и Западный мир - Дени де Ружмон", стр. 25
Это было бы отчаянием, если бы не Благая Весть, и то известие, что Бог нас ищет.
И Он находит нас, когда мы воспринимаем его глас и отвечаем, повинуясь ему. Бог нас ищет, и мы обретены благодаря любви его Сына, снизошедшего до нас. Воплощение является историческим признаком обновленного творения, когда верующий оказывается реинтегрированным самим фактом своей веры. Отныне прощенный и освященный, то есть примиренный, человек остается человеком (не обожествленным), но человеком, который больше не живет для одного себя: «Возлюби Господа Бога своего и своего ближнего как самого себя». Именно в любви к ближнему христианин осуществляется и любит поистине самого себя.
В Агапе точка слияния отнюдь не экзальтированное растворение себя в Боге. Божественная Любовь является источником новой жизни, творческой действо которой называется причастием. И для настоящего причастия стало необходимым наличие двух субъектов, дабы они присутствовали один в другом: следовательно, один для другого ближний.
Если Агапе признает одного ближнего, любя его не как предлог для собственного возвышения, но таким, каким он есть в реальности своей скорби и своей надежды; и если у Эроса нет ближнего, – не вправе ли мы заключить, что подобная форма любви, называемая страстью, должна нормально развиваться среди народов, почитающих Эрос? И, наоборот, христианские народы, – исторические народы Запада, – не должны ли разуметь страсть или хотя бы относиться к ней как к неверию?
Однако История обязывает нас констатировать: произошло обратное.
Мы видим, что на Востоке (Приложение 4) и в Греции, современной Платону, человеческая любовь обычно мыслилась как наслаждение, простое физическое вожделение. И страсть – в трагическом и скорбном смысле – не только здесь редко встречается, но еще и презирается общепринятой моралью как безумное заболевание: «Никто не думает, что это ярость…»
И мы видим, что на Западе в XII-м столетии именно брак подвергается презрению, тогда как страсть прославляется в той мере, в какой она неразумна, когда она причиняет страдание, когда она несет опустошения за счет мира и себя.
Тем самым идентификация религиозных элементов, присутствие которых мы выявили в мифе, приводит нас к констатации вопиющего противоречия между доктринами и нравами.
Не заключалось ли тогда в самом факте этого вопиющего противоречия объяснение мифа?
5. Противодействие христианству в средневековых нравах
Для внесения большей ясности в этот диалектический лабиринт я предлагаю следующую схему:
Принцип объяснения этой таблицы довольно прост. Платонизм во времена Платона и в последующие столетия никогда не являлся народной религией, будучи эзотерической мудростью. То же самое позднее произошло с манихейскими мистериями, а отчасти и с таинствами Кельтов.
Над чем и восторжествовало христианство. Первоначальная Церковь была сообществом слабых и презираемых. Но начиная с Константина, а затем и каролингских императоров, ее доктрины стали уделом князей, которые их навязывали силой всем народам Запада. С тех пор старые отвергнутые доктрины делались прибежищем и надеждой естественных, не обращенных, а притесняемых новым законом тенденций.
Брак, например, обладал для Древних только утилитарным значением, причем ограниченным. Обычаи позволяли конкубинат[17]. Тогда как христианский, став таинством, навязывал непосильную верность для естественного человека. Представим случай насильно обращенного в христианство. Несмотря на свое желание поставленный в христианские рамки, но лишенный помощи реальной веры, подобный человек фатально ощущал в себе подъем бунта варварской крови. Под покровом кафолических форм он оказывался готовым воспринять всякое возрождение языческого мистицизма, способного его «освободить».
Таким образом, тайные учения, о родстве коих мы напомнили, стали широко оживать на Западе лишь в столетия, когда осуждались официальным христианством. Именно поэтому любовь-страсть, земная форма культа Эроса, вторглась в психику слабо обращенной и страдающей от брака элиты.
Но этот возобновленный пыл к богу, осужденному Церковью, не мог показаться при свете дня. Он облекался эзотерическими формами, прикрываясь тайными ересями по виду более или менее правоверными. Эти ереси распространялись очень быстро, начиная с XII-го столетия. Они появились, с одной стороны, и у духовенства, где мы их обнаруживаем несколько позже, смешанными самым сложным образом с великим мистическим возрождением. С другой стороны, они находили глубокую снисходительность в менталитете столетия. Вскоре они проникли и в феодальное общество. Последнее не всегда осознавало происхождение и мистический масштаб ценностей, которые оно взяло в моду и приспособило к своим удовольствиям. Оно не преминуло бы вскоре материализовать предписания религии, которая, однако, противостояла христианству своим отказом именно от Воплощения!
Я приведу только один пример подобного типично западного процесса, состоящего в сохранении материального признака религии, дух которой предается.
Платон связывал Любовь с Красотой. Но Красота, которую он имел в виду, являлась прежде всего интеллектуальной сущностью несотворенного совершенства: самой идеей всякого превосходства. Что стало с этой доктриной среди нас? – «Никто не сумел бы сказать, до каких глубинных страт Западного человечества проникли платонические концепции. Самый простой человек обычно употребляет выражения и понятия, восходящие к Платону»[18]. Но он злоупотребляет последним в том смысле, к которому его склоняет естество Западного человека. Вот так вульгарный платонизм и привел нас к ужасному смятению: к той мысли, что любовь зависит прежде всего от физической красоты – тогда как в действительности эта самая красота не что иное, как атрибут, сообщаемый возлюбленным предмету своего любовного выбора. Повседневный опыт хорошо показывает, что «любовь украшает свой предмет», а «официальная» красота не является залогом того, что ее любят. Но выродившийся платонизм, которым мы одержимы, делает нас слепыми к реальности объекта, каким он предстает в своей истине – или представляет его малопривлекательным. И он нас бросает в погоню за химерами, существующими только внутри нас. Но откуда этот успех и непобедимое постоянство заблуждения, унаследованного от плохо воспринятого Платона? Дело в том, что оно находит в сердце каждого человека, а особенного всякого Западного человека, очень смутную сопричастность. Припомним друидический культ Женщины, пророческого существа, «вечной женственности», «цели мужчины». Значит, уже Кельты стремились материализовать божественный порыв, придав ему телесную опору. Со времен Фрейда мы знаем, что есть «тип женщины», который каждый мужчина носит в своем сердце и инстинктивно отождествляемый им с определением красоты; разве не является он воспоминанием о матери, «зафиксированном» в его тайной памяти?
* * *
Если таковы причины любопытного противоречия, возникшего в XII-м столетии между доктринами и нравами, то первое заключение можно сделать уже теперь: