Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних просмотр данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕН! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту pbn.book@gmail.com для удаления материала
Книга "Война и мир. 1805-1812 с исторической точки зрения и по воспоминаниям современника. По поводу сочинения графа Л.Н.Толстого «Война и мир» - Авраам Сергеевич Норов", стр. 5
Разговор Наполеона с Балашевым смешон: Наполеон является тут вполне как le bourgeois gentilhomme (мещанин во дворянстве) Мольера. То, что можно простить солдату Даву, то самое не извинительно в лице французского императора. В этом смысле и рассказывает Балашев свою поездку; но граф Толстой постарался, как кажется, выказать унижение, которому подверг себя Балашев. Автор даже усугубил грубость Даву, не упомянув, что французский маршал предоставил в его распоряжение свою квартиру, багаж и адъютанта. В разговоре с Наполеоном Балашев был менее находчив, чем князь Голицын в Тильзите, однако сказал гордому властелину Франции, что он может придти в Москву через Полтаву. Надобно заметить, что Наполеон с намерением замедлил принять Балашева, и поручил Даву найти предлог задержать его, чтобы не останавливать движений своих для разобщения наших армий. Великий князь Константин Павлович, о котором граф Толстой говорит, что он не мог забыть своего аустерлицкого разочарования, где он, как на смотр, выехал перед гвардиею в каске и колете, рассчитывая молодецки раздавить французов, попав неожиданно в первую линию, насилу ушел в общем смятении (что не совсем так: правда, он попал, но не неожиданно в первую линию, а по милости австрийцев, ибо великий князь должен был там найти уже князя Лихтенштейна, который пришел уже, как говорится, к шапочному разбору) – этот самый великий князь показал много стойкости: по его распоряжениям произведены были несколько блестящих атак, как пехотою, так и кавалериею. Под Аустерлицем он был совсем другим человеком, чем каким мы его видели при польском восстании в Варшаве… Но обращусь к своему предмету. Я сам был свидетелем, как, стоя с генералом Ермоловым на нашей батарее, в виду пылающего Смоленска, при постепенно умолкающих пушечных выстрелах, он громко, но несправедливо порицал Барклая, удаляющего его во второй раз из армии и не разрешающего удерживать неприятеля: «Он не хочет, чтоб я с вами служил, – говорил великий князь, – и разделял вашу славу и опасности». Кто знал канцлера Румянцева, тот также не вложит в его уста или в его мысли то, что высказал граф Толстой. Присутствие великого князя оказывалось вредным в главной квартире армии; он не только не был в главе той партии, о которой говорит граф Толстой, но находился в главе порицателей Барклая, который не мог устранить его от военных совещаний; а между тем великий князь, по своей неприязни к Барклаю, громко критиковал все его распоряжения и тем нарушал тайну военных советов. Надобно отдать справедливость Барклаю, что он нимало не придерживался немецкой партии, которая и тогда, как в 1805 году, едва не взяла верх в военных советах, куда Пфуль хотел ввести элементы гофкригерата. Нелегко было Барклаю от него избавиться, но бессмысленный Дрисский лагерь оказал ему эту услугу и похоронил Пфуля.
Описывая первые действия в эту кампанию павлоградских гусаров под Островной (хотя этот полк находился в это время в армии графа Тормасова, что можно видеть из сохранившихся расписаний и из реляции Тормасова), автор романа представляет нам разговор офицеров по случаю плученного известия из армии князя Багратиона, и, между прочим, об упорном бое у Салтановской плотины, где Раевский явил теплый подвиг патриотизма, который переходил тогда у нас в армии из уст в уста; когда Раевский, имея по сторонам своих двух, едва входивших в юношество, сыновей, вместе с генералом Васильчиковым, впереди Смоленского полка, под сильным картечным огнем воодушевлял свои геройские ряды собственным примером. Один из сыновей Раевского просил находившегося возле него прапорщика со знаменем передать ему знамя, и получил в ответ: «я сам умею умирать!» Многие офицеры и нижние чины, получив по две раны и перевязав их, опять шли на бой, как на пир. Посмотрите, как этот подвиг осмеян в романе графа Толстого. Нельзя не выписать цинических слов романиста: «во-первых, на плотине, которую атаковали, должна была быть такая путаница и теснота, что ежели Раевский и вывел сыновей, то это ни на кого не могло подействовать, кроме как человек на десять, которые были около его самого», – думал Ростов; остальные и не могли видеть, как и с кем Раевский шел по плотине. Но и те, которые видели это, не могли очень одушевиться, потому что, «что им было за дело до нежных чувств Раевского, когда тут было дело о собственной шкуре?» Заметьте: два генерала, Раевский и Васильчиков, со всеми офицерами своего штаба, спешившись с своих коней, идут в голове Смоленского полка, и никто этого не видит, и никого это не одушевляет, потому что «все думают о своей шкуре!»…
Распространяясь об ничтожной атаке павлоградцев (эту атаку надобно перевесть из сражения при Островне в сражение Тормасова при Городечне (за которую эскадронный командир Ростов, конечно по опечатке, награжден орденом св. Георгия 3-й степени), и коснувшись уже военных действий под Островною, не было ли естественнее русскому перу обрисовать молодецкие кавалерийские дела арьергарда графа Палена? Он закрывал опасное отступление 1-й армии среди белого дня в виду Наполеона, который принял это за перемену фронта, ибо, по дошедшим до него известиям, он был уверен, что мы готовимся принять генеральное сражение. И в самом деле, Барклай решился на то: все диспозиции были уже сделаны вдоль речки Лучесы. Слушая пушечные выстрелы сражающегося авангарда и глядя на застилаемый дымом горизонт, мы уже рассуждали с нашей батареи, поставленной на небольшом возвышении, как мы будем обстреливать наступающие на нас колонны и рассчитывали с нашими фейерверкерами по глазомеру, какой пункт удобен для дальней и какой для ближней картечи, как вдруг получили повеление сниматься с позиции. Помню наш ропот… мы не знали обстоятельств. Барклай, которого мы прозвали Фабием-Медлителем, своею решимостью принять перед Витебском генеральное сражение, имея 80000 против 150000, предводимых Наполеоном, не походил тогда на Фабия.