Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних просмотр данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕН! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту pbn.book@gmail.com для удаления материала
Книга "Калинова Усадьба - Алла Титова", стр. 32
Светлана посмотрела на неё долгим взглядом, и в глазах её, наконец, появилось что-то, чего не было всё это время — надежда.
Они пошли дальше — две женщины, мать и дочь, у которых не осталось ничего, кроме друг друга. Но это было главное. Всё остальное можно было пережить.
Ветер шелестел в голых ветках, и последние листья, кружась, падали на землю, устилая её золотым ковром. Где-то вдали, за лесом, собирались тучи, но пока солнце ещё светило, и в этом свете, в этом воздухе, в этой тихой, спокойной осени было обещание — что всё будет хорошо. Не сразу, не сейчас, но будет.
Параскея шла, опираясь на материнскую руку, и в груди у неё, там, где ещё недавно было пусто и холодно, начинало зарождаться что-то новое. Не надежда даже — вера. В то, что жизнь продолжается. Что можно начать сначала. Что за этой осенью будет зима, а потом — весна.
Только бы дождаться, — подумала она, глядя на дорогу, уходящую к лесу, к Сумерью, к нему. Только бы дождаться.
Глава 17
В бараке они пробыли недолго.
Светлана, не теряя времени, принялась собирать их нехитрые пожитки. Руки её двигались быстро, привычно. В узел шло немногое: пара сменных рубах, застиранных до белизны, но бережно сложенных; запасные лапти, сплетённые ещё в прошлом году, но почти новые — берегли на чёрный день; глиняная плошка с отбитым краем, которую Светлана обмотала тряпицей, чтобы не резала губы; краюха хлеба, припасённая на дорогу, завёрнутая в чистую холстину. Всё, что нажито за лето, — жалкое, нищее, но своё.
Параскея сидела на лежанке, кутаясь в платок, и смотрела, как мать торопливо увязывает узелки — один побольше, себе за спину, другой поменьше, Параскее в руки. В бараке было тихо, только где-то в углу всхрапывала старая Акулина да за перегородкой возились дети Прохоровны. Соседки уже разошлись кто куда, и пустые лежанки зияли чёрными провалами, пахли соломой и потом. Всё здесь было знакомым, привычным — и всё вдруг стало чужим, ненужным.
— Всё, дочка, — сказала Светлана, затягивая последний узел. Голос её звучал ровно, но в нём чувствовалась та особая твёрдость, какая бывает у людей, когда они принимают решение, от которого нельзя отступить. — Пойдём к хозяйке за расчётом, и сразу в путь. Сегодня же. По-тихоньку.
Параскея кивнула, поднялась с лежанки. Ноги дрожали, внизу живота всё ещё тянуло глухо, но она держалась, не показывала слабости. Она чувствовала себя слабой, как былинка, которую ветер вот-вот утащит, но внутри, глубоко, горело что-то злое, упрямое — не давало раскиснуть, не позволяло упасть. Надо идти. Надо уходить. Подальше от этого места, от этих людей, от всего, что здесь случилось.
Они вышли из барака, и последний раз Параскея оглянулась на дверь, на покосившееся крыльцо, на мутное оконце, в котором ещё недавно горел огонёк. Здесь она спала, ела, работала, плакала по ночам, когда никто не видел. Здесь она научилась ждать. И здесь её научили ненавидеть.
— Пойдём, — позвала мать, и Параскея пошла за ней, не оглядываясь больше.
* * * * *
У хозяйки пришлось отстоять очередь. В горнице, куда их пустили, было чисто и просторно, пахло воском и сушёными яблоками. На столе лежала груда монет — медных, серебряных, и Светлана, подойдя, молча протянула руку. Хозяйка, сухопарая, с острым, птичьим лицом, отсчитала их долю — жалкие медяки, что заработали за лето, — и бросила на стол, даже не глядя в глаза. Потом глянула на Параскею, прищурилась, скользнула взглядом по бледному лицу, по синим кругам под глазами, по худым, прозрачным рукам. Но ничего не спросила. Мало ли кто бледный? Осень, хворые все.
— Спасибо, — сказала Светлана, забирая деньги, и голос её был твёрдым, хотя Параскея чувствовала, как дрожат её пальцы, пересчитывая медяки.
Они вышли со двора, когда солнце уже клонилось к закату. Длинные тени легли от амбаров, от конюшен, от высокого тына, за которым белели господские хоромы. Светлана остановилась на миг, оглянулась на усадьбу — на белые стены, розовеющие в лучах заката, на амбары, на сад, где её дочь познала и счастье, и горе, на кусты калины, что обступали дом с трёх сторон, тяжёлые гроздья краснели на ветках. Сжала губы так, что они побелели, и отвернулась.
— Пойдём, — сказала она коротко. — Пока не стемнело, надо до тракта добраться.
Они пошли прочь, не оглядываясь. Параскея опиралась на материнскую руку, ступала осторожно, боясь, что каждый шаг отзовётся болью внизу живота. Земля под ногами была твёрдой, примятой, и сухая трава шуршала, цеплялась за подол. Она шла, стиснув зубы, и думала только об одном: надо. Надо идти. Надо уходить. Не останавливаться.
Когда усадьба скрылась за поворотом, когда последний просвет между деревьями погас и дорога потянулась вперёд пустынной, пыльной лентой, Параскея остановилась на миг, перевела дух. В груди было пусто и горько. Здесь осталось всё — и первая любовь, и страшная ночь, и клятва на рассвете. Здесь остался Данияр. Вернее, надежда на него. Она прижала руку к груди, туда, где под рубахой лежал спрятанный платок, и почувствовала, как сердце забилось ровнее.
— Матушка, — прошептала она, глядя на дорогу, уходящую в сумерки. — А вернётся следующим летом значит? А мы приедем?
Светлана посмотрела на неё долгим, тяжёлым взглядом. В глазах её, тёмных, усталых, плескалось что-то — может, жалость, может, та же горечь, что и у дочери.
— Вернётся — найдёт, — сказала она твёрдо, и голос её не дрогнул. — Если судьба. А если нет — значит, не судьба. Мы для себя жить должны, дочка. Для себя.
Светлана не сказала дочери, что весь последний месяц специально всем бабам уши прожужжала куда они с дочкой пойдут после сезона. Чтоб если спросит кто, любая могла ответ дать, где искать.
Параскея кивнула, сглотнула ком в горле и пошла дальше. Не оглядываясь. Не плача. Потому что, если оглянуться — можно не уйти. Остаться здесь, на этой дороге, и ждать, ждать, ждать… А ждать больше нельзя. Надо жить.
* * * * *
Дорога уходила в темноту. Лес по сторонам шумел глухо, тревожно, ронял последние листья — сухие, шуршащие, они падали под ноги, устилали обочины золотым и багряным ковром. Где-то вдалеке, в самой гуще, ухала сова, и её крик, протяжный, печальный, плыл над полями, над лесами, над дорогой, по которой