Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних просмотр данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕН! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту pbn.book@gmail.com для удаления материала
Книга "Любовь и Западный мир - Дени де Ружмон", стр. 46
Но необходимо указать последний предел, являющийся гранью смирения. И опять же здесь ключ противостояния пребывает в таинстве Воплощения.
Роман погружен в кельтскую атмосферу рыцарской гордыни: это желание доблести, предстающее движущей силой высоких свершений Тристана. Как и все пылкие люди, он безрассудно любит ощущение силы, которое он испытывает в риске. Отсюда окончательное желание риска для себя самого, страсть к безграничной страсти, безвозвратная воля к смерти. На этом пределе мы замечаем, что доблесть была материальным признаком процесса обожествления. Как раз наоборот, истинные мистики суть само благоразумие, сама строгость, само послушание в ясности. «Если смерть мой выигрыш», то «Христос – моя жизнь», и Христос воплотился, то есть снизошел. Итак, христианин не бросается в иллюзию смерти преображающей любви, но, напротив, принимает границы своего земного призвания: «Ничто не толкает ее вверх, и ничто не влечет ее вниз», – сказал Святой Иоанн Креста, «поскольку пребывал в средоточии своего смирения».
3. Любопытные, но неизбежные перестановки
Вся поэзия Запада берет начало от куртуазной любви и происходящего из нее бретонского романа. Вот почему истоком нашей поэзии мы обязаны псевдо-мистическому лексикону; и именно этим словарным запасом сегодня совершенно бессознательно пользуются влюбленные в своих наиболее общеупотребительных метафорах.
Но поскольку романический миф применял «материал» образов, имен и ситуаций, почерпнутый из религиозной основы Кельтов, то есть уже из мертвой религии, постольку наша литература и наши страсти злоупотребляют, не осознавая того, языком, действительный смысл которого определяла одна мистика.
Не раз двусмысленность мифа заставляла нас колебаться в присутствии подобного эпизода: шла ли речь тогда об обычной любви, – согласно букве Романа, – или символе светлого Эроса, даже Церкви Любви? Тем самым, предполагается, что впоследствии читатель, несведущий в мистериях, почти фатально оказывался вынужденным переносить в нашу профаническую жизнь все эти слишком сокровенные аллегории. Легко вообразить себе процесс. Святой Августин пишет эту молитву: «Я искал Тебя вне себя, и я не нашел Тебя, ведь Ты во мне». Он говорит о Боге, о вечной любви. Но предположим, что Трубадур выражал ту же самую молитву, притворившись, что обращается к своей Даме. Любовник, привыкший к мистическим метафорам, разумеемым им в их профаническом смысле, соблазнится увидеть в той же самой фразе отображение страсти, которую любит: той, которую вкушает и смакует в себе, испытывая своего рода безразличие к своему живому и внешнему объекту. Следовательно, как мы увидели, Тристан любит Изольду, но отнюдь не в своей реальности, а в том качестве, что она пробуждает в нем восхитительное горение желания. Любовь страсть стремится смешаться с экзальтацией нарциссизма…
В этой объективной, но неосознанно кощунственной перестановке, осуществившейся только после XII-го столетия, современное сознание хочет видеть первую данность. Оно считало, что способно «объяснить» самое возвышенное самым низким, чистую мистику человеческой страстью. Оно основало эту новую «науку» на наблюдении языка и в особенности на сходстве метафор, используемых в обоих случаях. Но откуда пришли эти метафоры? Из мистики, как мы видели, но – скрытой, преследуемой, затем забытой. До такой степени забытой, как ересь, и перешедшей в нравы как поэзия: христианские мистики используют ее метафоры, ставшие профаническими, как если бы они являлись совершенно естественными. И мы сделаем то же самое впоследствии вместе с нашими учеными.
Поэтому наша «наука» остается в силе при условии изменения знака каждого из этих предложений. Например, там, где наука провозглашает, что мистика является результатом сублимации инстинкта, достаточно будет изменить смысл констатируемого отношения и написать, что «инстинкт», о котором ставится вопрос, есть итог профанации первоначальной мистики.
* * *
Однако современное сознание обнаруживает столь большое отвращение к подобному развороту, что хорошо бы еще глубже вникнуть в механизм перестановок, даже признав значимость некоторых распространенных возражений. Разве мистика, скажут, хотя бы в одном из своих направлений, не подвергалась всяким смятениям? Разве не она первая злоупотребляла речью языческого Эроса?
4. Правоверные мистики и язык страсти
Главным фактом всей религиозной жизни по форме и содержанию христианства является событие Воплощения. Как только мы немного удаляемся от этого средоточия, то подвергаемся двойной опасности гуманизма и идеализма.
Ересь катаров заключалась в идеализации всего Евангелия и в рассмотрении любви во всех ее формах как порыв за пределы сотворенного мира. Это бегство в божественное – или «восторг» – это нарушение пределов человеческого, в конечном счете неосуществимое, должно было сообщиться или передаться роковым образом благодаря экзальтации в божественных понятиях сексуальной любви.
И наоборот, можно наблюдать у самых «христоцентрических» мистиков предрасположенность обращаться к Богу на языке человеческих недугов: сексуального влечения, голода и жажды, воли. Экзальтация в человеческих понятиях любви к Богу.
Так вырисовываются два великих потока, которые мы обнаруживаем во вселенской мистике. Впрочем, они редко являются чистыми в том или ином конкретном произведении. Даже у наиболее типичных представителей одного или другого направления они почти всегда сосуществуют подобным же образом, как искушение сосуществует с волей к послушанию у самого верующего. Исходя из истории, очень сложно их отделить одно от другого. Но теологически ясная вещь. Первое течение предстает унифицирующей мистикой: она стремится к полному слиянию души с божеством. Второе течение можно назвать эпиталамической мистикой: она устремлена к браку души и Бога, тем самым предполагая, что между творением и Творцом сохраняется различие сущности.
Несколько индивидуальных примеров, единственно достоверных в этой области[98], позволят нам все это уточнить без излишних упрощений. Они нам позволят увидеть причины этого любопытного феномена: «злоупотребление» языком любви в религии должно быть исторически связано с наиболее правоверным течением.
Я позаимствую свой первый пример у произведения Рудольфа Отто, озаглавленного Западно-восточная мистика[99]. Автор сравнивает, а затем противопоставляет основоположника немецкой мистики в XIV-м столетии Мейстера Экхарта и индуистского мистика Шанкару. Для нашего предмета интересно то,