Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних просмотр данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕН! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту pbn.book@gmail.com для удаления материала
Книга "Любовь и Западный мир - Дени де Ружмон", стр. 51
3º Вероятно, заблуждаясь, на предложение: «Всякий эротоман есть не осознающий себя мистик»; полагалось бы отвечать: «Или наоборот». Возможно, эпигоны великих мистиков[120] нам порой кажутся не осознающими себя эротоманами. Но достоверно, что эротомания является формой опьяняющего отравления, и все нам доказывает, что Экхарт, Рёйсбрук, Тереза и Иоанн Креста предстают противоположностью тех, кого называют опьяненными.
Одурманенный есть жертва не своей страсти, но материального агента, которого она использует для экзальтации. Если происхождением этой страсти является сознательное или неосознанное желание вырваться из невыносимого земного обстоятельства, и если человек вправе видеть в нем рудимент мистического призыва, то все же одурманенный прежде всего представляется рабом своего наркотического средства. Психологически это падшее существо, чувства которого притупляются, ясность сознания ослабевает, и оно впадает в идиотизм. Напротив, великие мистики настаивают на необходимости превзойти состояние транса, получить доступ к всегда более чистой и доблестной ясности сознания, удостовериться в высших милостях благодаря их воздействию в повседневной жизни. Святая Тереза считала благими только те видения, которые ее побуждали лучше действовать, лучше любить. Прежде всего великие мистики соглашаются видеть предел их восхождения в державной свободе души. Святой Иоанн Креста и Мейстер Экхарт говорят в различных понятиях о том же самом: мистику необходимо «обойтись без дара», перестав его желать для себя самого. В духовном браке, по словам Иоанна Креста, душе удается любить Бога, уже не чувствуя его любви. Это состояние совершенного безразличия; воистину, это точка совершенства с трудом завоеванного равновесия, непосредственно действенного познания.
По ту сторону трансов и аскезы мистическое приключение достигает кульминации в состоянии крайней «дезинтоксикации» души. В строжайшем обладании самим собой. Именно тогда становится возможным брак, который обозначает не наслаждение Эроса, но плодотворность Агапе.
Итак, правоверная мистика предстает как в высшей степени очистительный путь, лучшую дисциплину, позволяющую нам превзойти любовь-страсть в ее наиболее сублимированных формах. Цикл христианской аскезы приводит душу к блаженному послушанию, то есть к принятию пределов творения, но в обновленном духе, в завоеванной свободе.
8. Сумерки любви-страсти
Именно догмат о Воплощении коренным образом различает правоверную мистику от еретической. Именно он придает совершенно отличный смысл слову любовь в обоих случаях.
Катарские еретики противопоставляют Ночь Дню, как это делает Евангелие от Иоанна. Но Слово Дня для них не облеклось формой Ночи: оно не «стало плотью». Они не желают, чтобы совершенный День сообщался нам на протяжении жизни (они не верят в человечество Христа). Они хотят прямо идти к Любви через любовь и от Ночи к Дню без всякого посредника. Утонув тогда, когда упал Икар. (Тот, кто стремится к Богу, не проходя через Христа, являющегося «путем», идет к Дьяволу, по энергичному выражению Лютера). Они предчувствуют, что Ночь предстает мистерией Дня, тайну которой хранит один День[121]. Но они отрицают, что Ночь – это Гнев Божий, отвечающий на наш мятеж, но не творение темного демиурга (таково, по крайней мере, учение Библии). Отказываясь от того, чтобы День их научал в этой жизни и посредством «материи», не признавая Агапе, освящающую творение, отрицая, следовательно, истинное естество того, что они считают за грех, они подвергаются риску безвозвратно в нем потеряться в тот самый момент, который, как они полагают, избежали.
И отсюда произошло фатальное смятение между обожествленным Эросом и Эросом, узником инстинкта. Отсюда произошла «воодушевляющая» страсть, и joy d’amor трубадуров должна бы завершиться человеческой несчастной страстью. Эта невозможная любовь оставляла в сердце людей незабвенное горение, поистине пожирающий пыл, жажду, которую могла угасить одна смерть: это оказалось «мукой любви», и они стали ее любить саму по себе.
Страсть «совершенных» желала обожествленной смерти. Жажда, которую она оставляет в сердце людей без веры, но потрясенных ее жгучей поэзией, будет искать в смерти только высшего ощущения.
И точно так же любовь к Даме, как только она прекратит быть символом единения с несотворенным Днем, то станет символом невозможного союза с женщиной; сохраняя от ее мистических истоков неизвестно что божественное, ложно трансцендентное – иллюзию освобождающей славы, чьим знаком окажется еще и боль! Так совершается трагический разворот: превзойти себя до единения с трансцендентным, когда целью не является больше Свет, и когда отрицается «путь», происходит низвержение в Ночь.
С этого мгновения преодоление не что иное, как экзальтация нарциссизма. Оно направлено уже не на освобождение от чувств, но на болезненную напряженность ощущения. Одурманивание духом.
История любовной страсти во всех великих литературах с XIII-го столетия и до наших дней это история падения куртуазного мифа в «профаническую» жизнь. Это повествование о все более отчаянных попытках, предпринимаемых Эросом для замещения мистической трансцендентности волнительной напряженностью. Но напыщенные или жалобные фигуры страстного рассуждения, «цвета» его риторики пребудут лишь экзальтациями сумерек, обещаниями, никогда не удержанной славы…
Книга IV. Миф в литературе
Теперь мы узнаем, что такое грех, и как он проистекает. Когда человеческая воля отделяется от Бога, чтобы быть волей в себе, она возбуждает свой собственный пыл, сгорая от своей собственной привязанности, тогда присущий ей пыл уже не имеет ничего общего с божественным пылом.
Якоб Бёме
1. О точном влиянии литературы на нравы
Вообще говоря, очень сложно удостовериться во влиянии искусств на повседневную жизнь той или иной эпохи. «Музыка смягчает нравы?» Я ничего не знаю об этом, и никто не сможет доказать подобное. И живопись, каково может быть ее воздействие? Архитектура, по крайней мере, поскольку мы в ней обитаем, но она не располагает своим художественным характером. Равно как и та или иная философия. Но совсем другое дело, когда речь идет о литературе, о которой исторически можно доказать, что она отдала свой язык страсти.
Если литература и может похвастаться влиянием на нравы Европы, то, разумеется, она обязана этим нашему мифу. Более точно: именно риторике мифа, наследию провансальской любви. Не стоит предполагать здесь некую магическую власть звуков и языка на наши действия. Принятие определенного условного языка естественным образом влечет за собой, способствуя им, расцвет латентных чувств, которые становятся наиболее пригодными для такого выражения. В этом смысле можно задаться вопросом вместе с Ларошфуко: сколько мужчин оказались бы влюбленными, если бы никогда не слышали о любви?
* * *
Страсть и выражение вряд ли отделимы друг от друга. Страсть берет свое начало в том порыве духа, который, с другой стороны, порождает язык. Как