Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних просмотр данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕН! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту pbn.book@gmail.com для удаления материала

<< Назад к книге

Книга "Любовь и Западный мир - Дени де Ружмон", стр. 61


том, что миф разворачивает свое господство лишь там, где исчезают все моральные категории, – по ту сторону Добра и Зла, – в переносе и в нарушении границ той области, где еще ценится мораль.

* * *

Случай Спинозы заслуживал бы главы, но его влияние на нравы едва отразилось только два столетия спустя. (Философам из Sturm und Drang (Бури и Натиска) понадобилось перевести его на немецкий язык для поэтов, переложивших это в метафоры для сентиментальных бюргеров, что в конечном счете приводит к разглагольствованию о божественности воскресных полевых впечатлений).

Спиноза определяет любовь: чувство радости, сопровождаемое идеей внешней причины. Это верно только в одном случае, впрочем, предусматриваемом подобной мистикой: если внешняя причина является Богом, с которым могла бы отождествиться наша душа[146]. Но Спиноза пренебрегает «препятствием». В самом деле, наши человеческие страсти всегда связаны с противоположными страстями, наша любовь всегда связана с нашей ненавистью, а наши удовольствия с нашими скорбями. Это не единичная причина, нас четко определяющая. Между радостью и ее внешней причиной существует определенное разделение и определенное препятствие: общество, грех, добродетель, наше тело, наше различающееся «я». И отсюда исходит пыл страсти. И отсюда следует, что стремление к полному единению неразрывно связано с желанием освобождающей смерти. Вот почему страсти нет без боли, которую она нам делает желанной в нашей утрате. Послушаем португальскую монашку Марианну Алькофорадо, как она обращается к соблазнившему ее человеку: «Я от всего сердца благодарю вас за то отчаяние, куда вы меня ввергли, и презираю покой, в котором я пребывала, прежде чем с вами познакомилась… Прощайте! А посему любите меня всегда, заставьте меня страдать еще горше!»

В конце XVIII-го столетия другая женщина воскликнет: «Я люблю вас так, как должно любить: в отчаянии» (Жюли де Леспинасс).

* * *

Но XVIII-е столетие до Руссо – это действительно полное затмение черного Солнца Меланхолии. Ставшие «любезными» с легкой руки Регентства и правления Людовика XV «качества» и «заслуги» относятся уже не к моральному, а к интеллектуальному и физическому порядку. Различие духа и плоти, сменяющееся разделением духа и верующей души, завершается размежеванием бытия на разум и пол. По правде сказать, всякое препятствие разрушается, а страсти уже некуда деваться. И мы говорим уже о «страстностях». Бог Любви больше не суровая судьба, но дерзостный ребенок. Поскольку ничего не воспрещается. От стыдливости, естественной преграды, мы берем необходимое для риторики желания, но уже не для любви: «Прекрасная добродетель, – говорит мадам д’Эпинэ (d’Épinay), – всегда скрепляется этими булавками!» (Мне кажется, что эти булавки упоминаются неслучайно: «Любовь вас колет», – так сказала бы риторика. Немногим позднее кровь прольется при Терроре; но мы все еще пребываем «на войне в кружевах»).

Однако это столетие Сладострастия не является периодом чувственного здоровья, даже если бы оно мнило себя излечившимся от мифа: «Женщины этого времени любят не сердцем, но головой», – говорит аббат Галиани. «Распутницы духа», как добавляет Уолпол (Walpole), давая, возможно лучшую формулировку женского донжуанства. Ведь именно женщина мечтает о Дон Жуане, и если ему удастся воплотить эту мечту Ришелье и Казановы, то я менее уверен в их реальности, нежели в действительности их создающего желания. Это желание очень хорошо увидели Гонкуры в своем классическом произведении о женщине в XVIII-м столетии: «Вместо того, чтобы дать ей удовлетворение в чувственной любви, закрепив его в сладострастии, любовь ее наполняет беспокойством, толкает ее от испытания к испытанию, от попытки к попытке, помахивая перед ней по мере того, как она делает новый шаг в бесчестье, в искушение духовных развращений, в ложь идеала, в неуловимую прихоть мечтаний о распутстве».

«Ложь идеала» – вот чем всегда подытоживается циничная реакция на миф. Чему мы приводили пример не единожды. XVIII-й век слишком учтив, чтобы признавать фривольность: он ее заменяет предрасположенностью к сладострастной легкомысленности. Эта выходка сводит всю любовь к соприкосновению двух эпидермисов, и я вижу здесь не столько утверждение бесчеловечного материализма, сколько доказательство тайной стойкости мифа в сердцах людей XVIII-го столетия. Стало быть, в нем сохранилась некая любовная иллюзия и рассеянный идеализм, чтобы Шамфор счел «пикантным» отметить эту максиму и опубликовать ее. Что еще могло удивлять. Но само подобное явление уже было и всегда пребудет только идеализмом наоборот.

13. Дон Жуан и Сад

Закрыв глаза, мы видим черную статую вместо белой, которую мы только что рассматривали, иными словами, затмение мифа должно было проявить абсолютную антитезу Тристану. Если Дон Жуан исторически и не предстает изобретением XVIII-го столетия, то, по крайней мере, в этом столетии он сыграл в отношении данного персонажа точную роль Люцифера, которую последний исполняет в отношении Творения в манихейской доктрине: именно она сообщила его образ в Тенорио де Молины и навсегда запечатлела эти две столь типичные черты эпохи: черноту и злодейство. Поистине, совершенная антитеза двух добродетелей рыцарской любви: искренность и учтивость.

Мне кажется, что очарование, оказываемое на женские сердца и на умы некоторых мужчин мифическим персонажем Дон Жуана, может объясняться его бесконечно противоречивым характером.

Дон Жуан – это сразу и чистая порода, и спонтанность инстинкта, и чистый дух в своем отчаянном танце над морем возможностей. Это непрестанная неверность, но в то же время и поиск единственной женщины, никогда не связанной неутомимым заблуждением желания. Это заносчивая алчность возрождающейся младости с каждой встречей, это и тайная слабость того, кто не может обладать, поскольку ему себя не хватает, чтобы иметь

Но это нас приведет к определенным раскрытиям, которые стоит отложить на потом[147]. Рассмотрим здесь театрального Дон Жуана[148] как перевернутое отражение Тристана.

Контраст прежде всего во внешнем облике персонажей, в их ритме. Мы можем представить Дон Жуана, все еще стоящим на выступах скалы, готового прыгнуть, если случайно ему довелось приостановить свой бег. Напротив, Тристан появляется на сцене с видом сомнамбулической медлительности того, кто гипнотизирует чудесный предмет, богатство которого он никогда не сможет исчерпать. У одного было тысяча три женщины, у другого – только одна. Но множественность бедна, тогда как в единственном обладаемом существе до бесконечности сосредотачивается все мироздание. Тристану больше не нужен мир – ведь он любит! В то время как Дон Жуан, всегда любимый, взамен никого не может любить. Отсюда его печаль и отчаянное скитание.

Один ищет в акте любви оскверняющего сладострастия; другой, оставаясь целомудренным, исполняет обожествляющую «доблесть». Тактика Дон Жуана – это насилие, и тотчас, одерживая победу, он оставляет поле битвы, совершая побег. Однако правило куртуазной любви считало изнасилование преступлением из преступлений, не прощаемым предательством; а дань уважения – обязанностью до самой смерти.

Читать книгу "Любовь и Западный мир - Дени де Ружмон" - Дени де Ружмон бесплатно


0
0
Оцени книгу:
0 0
Комментарии
Минимальная длина комментария - 7 знаков.


Knigi-Online.org » Разная литература » Любовь и Западный мир - Дени де Ружмон
Внимание